На Бурбон-стрит я вдруг поняла, что дико проголодалась. Меня потянуло съесть что-нибудь рыбное. В ресторане я заказала себе лангусты, диковинные морские существа с длиннющими конечностями, и была сражена, когда официантка поставила передо мной блюдо, на котором высилась целая гора еды — черно-красная экзотика, морской рак. Официантка научила меня, как обращаться со щипцами. Вся «изюминка» заключалась в тонкой полоске мяса, которую я доставала из клешни при помощи специальных щипчиков. Изысканнейшая еда!

Еще час я убила, шатаясь по улице, заглядывая в заведеньица, из дверей которых звучал джаз, и приворовывая у музыкантов технические приемы и идеи. Потом я вернулась к Толстяку Чарли. Пока я дошла до бара, мне на глаза попалось не менее дюжины афиш с моим именем, набранным крупным шрифтом.

А в зале яблоку некуда было упасть. У стойки чувствовалось особенное оживление. Посасывая коктейли, люди подпирали стены зала и терпеливо ждали моего выхода на сцену. Неожиданно передо мной возник сам Толстяк Чарли и положил свою тяжелую руку мне на плечо.

— Зал битком набит, девочка, — прошептал он. — И все они приперлись сюда, дабы поглазеть на тебя.

— Поверить трудно. Что, афиши, реклама… Весть разошлась за пару часов? За три? — удивлялась я.

— У нас маленький город. Не так уж много заезжих… Да и ты отличаешься от них. Ну, вот народ и привалил поглазеть. — Негр передал мне пять скатанных в рулон и пахнущих типографской краской афиш. — Дай на ушко что-то скажу. Иди на кухню, там кран, ополоснись немножко. Инструмент — за роялем.

— Надо уточнить, что я буду играть, — заволновалась я. — И в каком порядке.

— Ты играй, а вдруг мы те вещи где-то слышали. Авось подтянем, — буркнул Толстяк Чарли.

Что ж, отступать некуда. Надо принимать вызов. Я поднялась к роялю, взяла кларнет Чарли и удалилась на кухню, обмозговывая по пути самые сложные куски программы. Кухонька оказалась очень маленькой, мы с поваром едва не задевали друг друга локтями. Изо дня в день один и тот же повар готовил здесь одно и то же единственное блюдо — жареный, обильно посыпанный солью картофель. Поваром работал маленький, пухлый и рыхлый белый человечек. За все то время, что я провела в его владениях, он ни разу не оторвал взгляд от автоматической картофелерезки. Но, заслышав мои шаги, тотчас бросил за спину:

— Бутылка в холодильнике.

Обычно я ничего не ем и не пью перед игрой. По той простой причине, что после еды и питья во рту выделяется слюна. Но сейчас мне не Моцарта предстояло играть. Конечно же, стоило снять напряжение, немного подбодрить себя. Само собой, в холодильнике оказалась бутылка бурбона. Стакан показался мне чистым. Я плеснула в него виски и залпом выпила. Меня передернуло. Во-первых, обожгло пищевод. Во-вторых — память.

Я прикинула, с чего начать, и остановила свой выбор на довольно редкой вещице, называющейся «Стэвин Чейндж». Вряд ли парни Толстяка Чарли были с ней знакомы, подумала я. Пока я рассуждала, стоит ли подстраивать братцам-музыкантам маленькую подлянку, напряжение несколько спало. Я подняла инструмент и занялась арпеджио, чередуя медленный темп с очень быстрым, пробуя самые высокие ноты и самые низкие, Я поиграла гаммы почти во всех тональностях, которые, по моему мнению, могли быть использованы в нашем концерте.

Толстяк Чарли приоткрыл дверь и просунул голову в щель:

— Разогрелась?

— Даже чересчур. Пот градом, — сказала я.

И Чарли повел меня на сцену, где нас уже ждали пятеро из состава диксиленда. В зале стихли почти все разговоры. Раздались жиденькие аплодисменты.

Толстяк Чарли облокотился на рояль и спросил:

— Ну? С чего начнем?

— «Стэвин Чейндж», эту знаете? — ответила я вопросом на вопрос.

Пять усмешек.

— А она собиралась нас поиметь, — вполголоса бросил тромбонист парню с банджо на коленях. Потом тромбонист обратился ко мне: — Тональность? До-диез минор?

Пальцы пианиста скользнули в правый угол клавиатуры, и над сценой тихонько прозвенела мелодия первой строки песни — «Я расскажу тебе об одном скверном парне…» Высоковато было начинать с такого до-диез минора.

— Может, си-бемоль попробуем? — предложил пианист. — И тактов по шестьдесят на соло.

Я утвердительно кивнула. Чарли дважды щелкнул пальцами. Я набрала воздух в легкие и начала свою фирменную интродукцию на кларнете. В тот же миг меня поддержали, очень мягко и точно, рояль и банджо. Тихо-тихо влил свой голос в аккомпанемент тромбон — маэстро виртуозно импровизировал на нем. Корнетист сходу взял очень высоко, и я моментально оценила идею и приноровилась к нему, работая третьими и пятыми долями, в низком регистре, и уже через считанные секунды наш диксиленд звучал так, словно годами мы только и делали, что играли вместе. Боже, как это было прекрасно!

Никогда больше не будет у меня такой великолепной ночи, как эта, в Новом Орлеане. Я играла со многими оркестрами, большими симфоническими и камерными, играла в квартетах и дома под магнитофон, но никогда прежде — с настоящими профессионалами. В Мирах нет профессиональных музыкантов, за исключением тех, что работают в «Шангриле», в кабаре. Но разве можно сравнить шангрильских небожителей с новоорлеанскими детьми трущоб, которые умеют все на свете, любую вещь исполняя абсолютно синхронно, с дьявольской изобретательностью и заданностью музыкальной шкатулки. Не сомневаюсь, если бы я попросила их исполнить мне теорему Пифагора, Толстяк Чарли тотчас щелкнул бы своими короткими пальцами четыре раза, и его парни выдали бы, с импровизациями, теорему в лучшем виде.

Публике тоже понравилась наша игра. Знаю, лично я играла вовсе не так хорошо, как переживающий очередной творческий подъем Толстяк Чарли, но тем не менее публику я тешила на все сто, как тешит её медведь, гоняющий по манежу на велосипеде. В зале собрались завсегдатаи, фанаты джаза. Когда мы исполняли негритянские коронки, заводя народ популярнейшими хитами, фанаты подпевали нам хором. Впечатление колоссальное. Мой голос весьма посредственный — слабенькое контральто, — но когда он вливался в ревущий, хрипящий хор, мы достигали удивительного эффекта. Народ неистово хлопал в ладоши, визжал, швырял на сцену деньги и посылал нам спиртное с официантом. Мне, например, прислали пять мятных джулепов, но я даже не притронулась к ним. Я то возносилась на седьмое небо, то низвергалась в преисподнюю — было не до выпивки. К трем часам ночи я еле держалась на ногах и ходила по сцене шатаясь, пьяная от усталости и аплодисментов. Губы онемели и страшно болели. Я глотала смешанную с соленым потом кровь. С мышцами творилось что-то непередаваемое, как будто до этого меня трясло в оргазме шесть часов подряд. Толстяк Чарли проводил меня до отеля, расцеловал обслюнявленными губами и обнял на прощание так крепко, что у меня косточки захрустели.

Я рухнула в постель и отрубилась. В десять утра меня разбудил телефонный звонок.

— Алло, — промямлила я в трубку.

— С тобой говорит Джимми Холлис, — услышала я и узнала голос негра, играющего у Чарли на банджо. — Ты в курсе, что о тебе появился материал в газете?

— Что ещё за газета? Какого черта ты звонишь в такую рань?

— Шлю-ушай. Мы-то уже встали, — сказал он многозначительно, и я вспомнила, какие гнусные предложения делал мне между делом Джимми ночью, во время нашего выступления. — Это в «Таймс-пикаин». Ты звезда, леди. Настоящая звезда!

Я набросила на голое тело что-то из одежды, спотыкаясь на каждой ступеньке, сползла вниз в холл и купила развлекательное приложение к «Таймс-пикаин» в газетном автомате. Там на первой странице было помещено мое огромное цветное фото — Марианна в грубой, синей хлопчатобумажной рубашке и с рыжей копной волос на голове. Крутая девица! Я подумала и купила ещё один экземпляр приложения — отослать Джеффу.

Все верно, по крайней мере с формальной точки зрения. Я — звезда, вошла в число четырехсот восьмидесяти выдающихся личностей, в рейтинг-лист, публикуемый ежедневно в «Нью-Йорк тайме». Мэри Хокинс включена в десятку лучших в категории «Инструментальная музыка, традиционный джаз».