— Все-то учел, рассчитал, — протянула я.

— Многое, — кивнул Хокинс.

— Все, кроме одного: как мне жить, зная, что я бросила тебя…

— Мелодрама, — оборвал меня Хокинс. — Перебор сентиментальщины. Мы должны быть прагматиками.

Самое время быть прагматиком. Особенно в этот момент, когда шаттлы один за другим стартуют с космодрома и зависают над землей на анилиново-красном фоне восходящего солнца. В моей душе поднялась целая буря чувств — не передать словами, как я была благодарна Джеффу за все, что он сделал для меня; и в то же время меня мучил страх, и я испытывала чувство вины перед Джеффом, и любила его, и все ещё на что-то надеялась. Я понимала — он прав. Моя воля была парализована.

— Слушай. — Хокинс тронул меня за локоть и повернул лицом к <РВ>. Передняя дверца <РВ> была приоткрыта. На сиденье лежал тот самый дорожный чемодан, который я послала в Кейп с Пенсильванского вокзала. — Пока ты спала, я сходил и получил твои вещи. Тебе бы отобрать семь килограммов, да?

— Уже отобрала, — сказала я, подняла крышку и достала из чемодана пластиковый пакет. — Отобрала, — повторила я, — в мой последний день в Нью-Йорке.

Другой бы отругал: непрактичная ты дура! Хокинс промолчал. Что было в пакете? Блок французских сигарет, шесть бутылок <Гиннесса>, кларнет да к нему дюжина бамбуковых язычков, дневник, рисунок: А ещё трилистник — эмблема Ирландии, — впечатанный в прозрачный пластик. Джефф подарил мне трилистник на Новый год.

Хокинс закрыл чемодан и бросил его на заднее сиденье.

— Пора тебе к своим, на посадку. А мне за эти два часа надо постараться отъехать от Кейпа как можно дальше, — улыбнулся Хокинс. Он устроился на месте водителя, завел двигатель. — Погнали.

Я села рядом с Джеффом. Дверца сама захлопнулась.

— Не стоит ли выяснить сначала, кому куда на посадку?

— Твой сектор — номер четыре, — ответил Хокинс. — Там пониженный уровень гравитации. Тебя туда определили потому, что ты ранена. — Вездеход покатил по ухабам зеленого поля. Джефф отстегнул кнопку нагрудного кармана и достал сложенный вчетверо лист бумаги. — Они хотят, чтоб я свидетельствовал вместо тебя, в твое отсутствие…

Я уставилась на бумагу, но читать её не стала.

— Как далеко ты успеешь отъехать от Кейпа за два часа?

— Честное слово, не знаю, — пожал плечами Джефф. — Некоторые из этих допотопных ракет накрывают взрывом площадь радиусом в десять километров. Попытаюсь умотать отсюда так далеко, как только можно. И в девять утра оказаться на мягком грунте. А ещё лучше — в стогу сена.

Вездеход катил по гудрону. Мы ехали к воротам сектора номер четыре. У входа в подъемник, на стартовой площадке, толпились несколько десятков человек. Многие из них передвигались при помощи костылей. Некоторые ожидали, когда опустится лифт, сидя в инвалидных колясках. Люди жгли костры, протискивались поближе к огню.

Джефф нажал на педаль тормоза. <РВ> прокатил ещё несколько метров и остановился неподалеку от толпы. Джефф притянул меня к себе и поцеловал в губы. Он был нежен со мной в то утро. Его тяжелые грубые руки дрожали.

— Не надо слов, — сказал он осипшим голосом. — Ничего не надо. Иди.

Глава 50. ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД

С тех пор минуло более двадцати лет, а я ещё отчетливо помню, словно это было вчера, утренний космодром и себя, опустошенную, подавленную. Меня мучило чувство вины перед Джеффом. Машина уносила его прочь и становилась все меньше и меньше. Она таяла вдали. Я помню запах озона, оставшийся на том месте, где Джефф заводил электромотор вездехода, и голоса людей у меня за спиной. Помню даже, как подурацки позвякивали в моем пакете пивные бутылки в тот момент, когда я развернулась и побрела к толпе, чтобы слиться с ней.

Еще отчетливее в памяти запечатлелся его голос, слабый и далекий, едва-едва пробивающийся сквозь треск электрических разрядов — Джефф звонил мне спустя несколько лет. Он не только уцелел под ядерными бомбами, но и пережил чуму. У него была какая-то аномалия эндокринной системы, она и спасла… Итак, после гибели человечества Джефф ещё жил. По крайней мере, какое-то время. Хотя, судя по тем сведениям, которые мы имеем, лучше бы ему — сразу умереть.

Как-то мы с мужем говорили за ужином о планете. Говорили о Земле и земной пище. К сожалению, не оказалось ни одного города, где бы мы побывали все трое, пусть и по отдельности. Дэниел крайне редко покидал Нью-Йорк, а Джон, напротив, ни разу туда не наведывался даже тогда, когда жил в Штатах. Правда, Дэниел припомнил ресторан в пригороде Нью-Йорка, в Виллидже, <Ново-Йорк-Делхи-Дели>, где, случалось, обедали и мы с Бенни. Традиционные еврейская и индийская кухни, специи, сыр… Все ушло безвозвратно, разве что наша память хранит незабываемое. Она сберегла для меня так много вкусовых оттенков, ароматов! Порой я готова нестись на край Вселенной только для того, чтоб подышать смогом большого грязного города. Что уж говорить о запахах, которыми одаривали человека море и джунгли?

Воздух, пропитанный сыростью, туман, стелющийся над болотами, и острый запах горящей древесины — вот утро, из которого я шагнула в шаттл. В памяти не осталось страха от надвигающейся катастрофы. В те дни я была ужасно заторможенная: помню в основном таблетки да беспрерывную череду уколов.

Я проглядела конец света.

Впрочем, он и не был тем Концом Света, который всем нам, человечеству, обещал христианский Бог. Свет погас лишь в глазах землян. Мир праху… Когда росла, я, как и все мои сверстники и сверстницы, слышала множество сказок-не-сказок, фантазий, что ли, на тему о светлом будущем: мол-де, почти все разумное человечество станет жить на орбите — десять миллиардов счастливцев, — в то время как Землю, эту тихую-тихую маленькую заводь, мы законсервируем, устроив в банке нечто вроде исторического заповедника. Казалось: да, процесс пошел, прогресс неизбежен. И впрямь население планеты час от часу уменьшалось, тогда как наше — неуклонно росло. Мы расправляли крылья, мы поднимались все выше и выше, обозревая доселе необозримые дали; земные горизонты сужались. Но умеющий видеть видел: одно дело — мягкая поступь, эволюционный путь, и совсем другое — жизнь цивилизации, сотрясаемой катастрофами. Что ни век, даже краткий век поколения, — то война, то чума…

На прошлой неделе престарелая Джулис Хаммонд провела не то чтобы наступательную на сознание обывателя операцию, но весьма специфическую, как сказал бы Аронс, передачку, в которой участвовал один так называемый <историк>. Деятель был весел и энергичен, он прямо-таки чечетку сбацал на могильных плитах европейской истории, стараясь камня на камне от этих плит не оставить. И, с высоты Ново-Йорка, проводил параллели: там, смотрите, и шакалов нет, мертвая зона, истлевшие кости, — а здесь у нас куда ни глянь: сплошь счастье да процветание. Деятель манипулировал событиями и эпохами, как шулер — картами. Скажем, брал <мрачное средневековье> и <светлый Ренессанс>. Мгновение, и между ними оказывалась дама пик, или бубен, если кому нравится, — бубонная Чума. При этом он твердил об исторических закономерностях. Вторая мировая война родилась у него от брака Буржуазной революции и Космического века. Боюсь, что такая оголтелая, запудривающая мозги обывателя пропаганда не только полезна для моего общества, но и крайне необходима ему. Протестовать против неё я не стану, это уж точно. Но, может, сама приму в кампании самое активное участие.

Стану, не стану! Не подумайте, однако, что, если я стану первым лицом в государстве, я буду непременно поворачиваться к правде затылком — лишь бы попросту не обременять свой народ излишними волнениями и сомнениями. Когда бы граждане Миров заглянули ко мне в душу и разделили мою скорбь по ушедшим навек, наша цивилизация забилась бы в конвульсиях. Если так — мы обречены.

Но свою боль я держу при себе! Надо жить настоящим и мечтать о прекрасном будущем. Прошлого в том глубинном, корневом значении слова, в коем употребляли его,земляне, у нас нет. Мы живем в стерильной дыре-норе, выдолбленной в голой скале, а вокруг — пустота. Мы живем в пузыре, в котором побулькивает жизнь, а вокруг, за оболочкой, — ночь, что пришла сюда, сама к себе, вечность назад, и останется здесь навсегда.